В память о павших,

Во славу живых!

Авторизация
Войти с помощью
Популярное

За все заплачено сполна



Трехметровый забор из плит в рисунке выпуклых кубиков отделяет тротуар с хлебозаводом нашего городка.
Здесь я бываю не часто, но каждый раз оказавшись тут, душу будоражит благостное ощущение встречи с детством. С трудным, голодным, но, не смотря ни на что моим счастливым детством. И именно здесь в расплывающимся, тонким ароматом свежеиспеченного хлеба, я возвращаюсь туда, где по наставлению родителя тру щеткой с мелкой конской щетиной два плоских камня очищая их до белизны. Это была самая ответственная работа, которую я, когда либо, делал в своей жизни. Я снова как наяву вижу отца и маму, суетливых сестер одетых по случаю во всё чистое, а главное лица. Светлые с благоговейной, поблескивающей слезинкой счастья в родительских глазах.
На маме чистый фартук, косынка, в руках рушник с незатейливой вышивкой крестиком по краям, чашку с самогоном в руках стоящего у стола отца, слова мамы «Дождались», кружащий голову хлебный аромат, заполнивший весь дом, и вкус теплого, мягкого, тающего во рту, сластимого, белого хлеба. «Беляшка», как его назвала мама. Чудо которое я впервые попробовал в свои, не полных, четырнадцать лет. Тогда это была сказка, с волшебным предвкушением немыслимого и невероятного, что придет время, и его можно будет кушать если не каждый день, то хотя бы раз в неделю. Мечта, ради которой стоило жить.

В тот далекий день мама, как обычно, возвращалась с фермы после обеденной дойки, я же по наказу родителей заготавливал липовые ветки. Я только что вернулся с дороги, ведущей в город, по окраинам которой росли эти деревья. Сегодня и самому уже не верится в то, как оно было. Заготовленные ветки шли на растопку печи, а вот почки с этих веток, я должен был отколупывать, сушить и складывать в специально отведенный мешок.
Сухие почки отец перетирал камнями превращая в липовую муку которая добавлялась в ржаную. Тогда в пищу шло всё, что можно, так или иначе съесть. Сегодня мало кто знает вкус липового и овсяного киселя, крапивных щей, свекольного чая, заячьей капусты и лебеды. Мама обычно проходящая прямо в избу, в тот день подошла ко мне, и потрепав мои волосы на голове, что было не часто, улыбаясь сказала, что бы я сбегал за отцом который трудился помощником при колхозной кузнице. Она была чем-то встревожена, но эта тревога была доброй светлой, и хотя она не проронила ни единого лишнего слова, я сразу почувствовал, что произошло, что-то хорошее.

Уже вернувшись с отцом, дома, я услыхал слова мамы о том, что со слов бригадира побывавшего на ферме «выдадут всем». Что выдадут, на тот момент я не знал, задавать вопросы родителям, было не принято, но по необычному поведению и повисшему в воздухе чего-то важного и необычного, волнение было каким-то теплым и добрым, что-то вроде тридцать первого декабря, перед тем как разрешат снять с ёлки ржаной шарик смазанный свекольной вываркой, мы его называли пряничек. Мама с полатей достала мешок, и проверив его на целостность отец ушел.

Отец ушел, а мама вымыв руки, достала из комода и повязав на голову чистый платок, подошла в угол комнаты, где на маленькой полочке за шторками стояла иконка Спасителя.
Аккуратно раздвинув их, мама достала из-за иконки небольшой сверток, в котором был прибран небольшой огарок церковной свечи. Настоящей восковой свечи, желто-серого цвета и источающей чудный медово-сладкий запах. Я всегда тайком облизывал пальцы, которыми прикасался к ней, её так хотелось съесть, ну хотя бы чуть-чуть откусить, в моих детских мыслях она должна была быть необычайно вкусной. И обязательно съел бы, если бы моё соприкосновение с ней не было под строжайшим контролем мамы.
Эту свечу, мама зажигала только в особых случаях, давала её подержать перед иконой всем детям, крестилась, шепча молитву, и перекрестив нас, погасив убирала, как что-то дорогое и очень важное.
На этот раз, нас она не звала. При зажженной свечи мама перекрестилась, что-то тихо шепча, поклонилась, и убрав свечу за иконку, оставив шторки распахнутыми, повернулась с каким то счастливым лицом.



Я отчетливо помню — была суббота. Я не знаю, откуда эти традиции в нашей семье, но если пятница была помывочным днем, впоследствии, уже в шестидесятых с пристройкой бани, он именовался банным, суббота свято считалась днем наведения порядка, подготовкой к светлому дню воскресения. Так было всю мою жизнь, через которую, унаследовав эти традиции, я несу их, по сей день. В тот день уборку под руководством мамы мы начали не с дальней, как обычно, а с передней, по деревенским пониманиям центральной комнаты.
По уходу отца, мама, вымыв пол у тыльной части печи, выступавшей в парадную, «душугреечка» — так её именовал отец, сидя вечерами на табурете, прижавшись к ней всей спиной, мама постелила у печи сложенное в четверо лоскутное одеяло.

Отец пришел когда мы уже почти заканчивали приборку, наведение порядка в терассе отводилась сестрам и как правило делалась отдельно, опосля. В промокшей по обе стороны, от пота, рубашке, отец переступил порог, неся на плече наполненный чем-то мешок.
— Куда ставить, Мать? Обратился он к маме, а мама, прикрыв рот ладонью и мелко вертя головой, как бы ни веря в происходящее, нежно и с некой опаской стоя рядом поглаживала этот мешок.
— Куда? Не ровен час рухну, не солома же. С умиленным взглядом на жену повторил вопрос отец.
— Да, да, давай сюда, то есть в переднюю, у печи ставь, у печи, я припасла, постелила. Несколько тараторя и запинаясь, заговорила мама, обходя – почти оббегая отца, то справа, то слева, не переставая поглаживать и мешок и папу.
Отец, не разуваясь, прошел в комнату и аккуратно по всему своему телу спустил мешок на одеяло у печи. Вытерев ладонью пот со лба:
— Это еще не всё. Давай мешок, там ещё поболе ведра нам отмерили.
— Вот радость то, снова затараторила мама, смилостивился боженька, слава тебе пресвятая Богородица, услышала за наши чаянья – и мама вне себя от счастья полезла на полати за новым мешком. Отец, взяв новый мешок, поспешно ушел, а мама присев к мешку у печи и окинув нас счастливым взглядом:
— Ну вот, и к нам счастье заглянуло, может и пышек доведется, когда-то, испечь. Проведя рукой по мешку сверху до самого низа, она начала развязывать веревку, которой он был затянут.

Мы все стояли рядом и с нетерпением ждали возможности заглянуть в мешок, который так взбудоражил родителей. Мама раздвинула верх мешка, и мы увидели, что он наполнен пшеницей. Мама взяла в одну ладонь немного зерна, и поднеся к лицу сделала глубокий вдох, затем мы все, и мама тоже, положили в рот по-золотому пузатенькому зернышку.
Вспоминая этот момент, я каждый раз ощущаю то волнительное и противоречивое своё состояние.

С расплывающимся во рту сластимым мучным вкусом, детская память переносила меня из уже послевоенного в военное время сорок третьего, когда у конторы колхоза, после рабочего дня собрали всех жителей. Мама тогда прибежала с поля вся напуганная, и не говоря ничего, взяв младшую сестренку на руки, спешно повела нас к конторе. Уже на подходе я увидел много народу и услыхал протяжные завывания тетки Авдотьи. Я запомнил этот звук её плача за полгода до этого, с пришедшей в её дом похоронкой на сына. Было понятно, что-то случилось, а что, я понял только когда нас детей проведя сквозь толпу
сельчан собрали в одну группу отдельно от взрослых, напротив канторы.
У крыльца стояли трое детей, мальчик и две девочки, а рядом, сидя на коленях и качаясь из стороны в сторону, рыдала и причитала тетка Авдотья. Все трое были детьми её погибшего на фронте сына, дяди Саши, а мамка их погибла на сенокосе, упав обессиленная, от непомерного труда, под ножи косилки.
У тетки Авдотьи, на плечах остались пятеро детишек, и нас было пятеро, и мы тоже на тот момент получили, к нашему счастью ошибочную похоронку на папу, в силу чего и знали эту семью чуть лучше других. По грязным лицам детей текли крупные слезы, девочки прижимаясь друг к дружке дрожали от страха, а в руках у каждого была щепотка пшеничных колосков с колхозного поля.

колючая проволока

Хотя мне было совсем мало лет, но в памяти этот случай стоит отдельным особняком. На их месте мог оказаться любой из детей, невзирая на строжайшие запреты, хлебные поля как магнит притягивали голодных детей слоняющихся по округе в поисках съестного – щавель, матрешка, земляника, грибы. В детском сознание было только одно – мне всего пять зернышек, это же не много, вон их в поле сколь. Но в сознании охранников полей, объездчиков на лошадях, так именовали сторожей по тому времени, мысли были иные, был жесточайший запрет.
— Что же вы на-тво-рили-и-и, не углядела-а-а-а, прости Сашень-ка-а-а-а, голосила тётка Авдотья, обращаясь в небеса к погибшему на фронте сыну. Сколь говорила-а-а-а..., не углядела-а-а...
У крыльца со скорбным видом курил самокрутку, вернувшийся с фронта без одной руки бригадир дядя Трофим, а на крыльце на деревянном костыле держащийся широком ремнем через плечо, председатель Илья Назарович.

За что был разговор в памяти не сохранилось, хотя и без того всё понятно. Уже и не помню, что и грозило за такие проступки, называемые тогда преступлением. Помню только, что в этот же день председатель взяв подводу, уехал с бригадиром в район и там, двум фронтовикам — инвалидам, пошли на встречу, пожалев толи их, толи детей, заменили какое-то не мыслимое мной наказание на лишении всех трудодней тетки Авдотьи. Запомнилось и то, как вся деревня и наша мама собрав мизерные крохи, чем могли, кормили Авдотью с детьми, а тетка Авдотья в знак содеянного председателем до самого дня победы мыла по ночам в конторе полы.

Я стоял с сестрами перед мамой с мешком пшеницы, во рту плавал вкусненький хлебный киселёк от разжеванного зернышка, который, желая продлить ощущение этого неизвестного и такого приятного вкуса, не хотелось глотать, а в голове, перед глазами виделись, дрожащие детские руки, в страхе сжимающие несколько колосков.
А тут мешок и папа ещё принесет. Наверное, мама смогла прочитать по нашим глазам наш испуг, сразу пояснив, что это выдало правление колхоза всем, что скоро придет время, и никто не будет голодным.
Мама ещё что-то сказала тогда, но запомнилось, что после её слов мной овладело неистовое желание прикоснуться к этому мешку. Я сделал шаг вперед и по примеру мамы погладил шероховатую мешковину, за которой находилось то, о чем я тогда имел отдаленное понимание, которое предстояло ощутить и осознать на следующий день.

Уже вечером отец подозвал меня и сообщил, что доверяет мене важное и ответственное дело. Он принес из террасы, два плоских камня в одном из которых по центру было трех сантиметровое сквозное отверстие и щетку с жестким ворсом. Я много рас видел, помогая отцу, как превращаются в муку липовые почки, высушенные мидии, кора, семена шишек и разных злаков которые удавалось собрать. От этого разнообразия перетираемого, камни имели неприглядно коричнево зеленоватый цвет, и моя задача сводилась к тому, что бы очистить их.
Отец похлопал меня по плечу и сказал, что вкус завтрашнего дня в моих руках:
— Постарайся сын, произнес он, давай сделаем так, что бы завтрашний каравай был настоящим белым, вкусным.

Так уж сложилась судьба моего военного поколения, что до своих почти четырнадцати не довелось кушать настоящий белый хлеб. И его появление, казалось из разряда сказочного, из родительских рассказов о булках, караваях, пышках и пирогах. Наши детские пирожки — это завернутый в липовый листочек земляничина, пареная свёкла в поджаренном на противне без масла, тесте, в котором на горсть овса или ржи приходилось три горсти добавок. Трудящимся на фермах удавалось иногда приносить молочный обрат, а по большим праздникам выдавали по пол литра молока. Своих огородов в войну не было, на их не семян, ни времени, ни сил, попросту не хватало, а что и вырастало на кустах и деревьях посаженных до войны сдавалось для фронта и госпиталей. Получаемую картошку чистили только после того как сварят, что бы тонкую кожурку снять ноготком без лишнего, а в большинстве съедали не утруждаясь очисткой. Колхоз выдавал при наличии трудодней из расчета, две картошины на душу в сутки. Если душ много, то картошка помельче, считалось гуртом похлебка гуще, наваристей. У мамы нас пятеро, крупная — это не про нас. Больше всего мама боялась заболеть. Больной без трудодней – совсем голодно. В отличие от относительно сытной осени, когда объедались свекольной ботвой, капустным верхним листом, перепадающими детям яблочками и дикой грушкой, весна в памяти была самым голодным временем года.

Поэтому я тер камни с таким усердием, будто бы, от меня зависело, выживет моя семья или нет. Я окунал камни в корыто с водой, которое поставила рядом мама и все время, пытался представить какой он на вкус, настоящий белый хлебушек, о котором так много слыхал, но ни разу не пробовал.

деревенская изба

Утро воскресенья я проспал. Толи от возбуждений ожидаемого, толи от усталости, но я проснулся очень поздно. Меня не разбудили родители, которые как мне иногда казалось, вообще не спят, не потревожили просыпающиеся с рассветом и мешающие постоянным писком младшие сестры, я продрых. Меня разбудил неизвестный мне божественно прекрасный аромат, успевший к тому моменту заполнить всю хату. Этот благоговейный запах, вырываясь из печи, заполнял всё пространство, просачивался через перегородки комнат, расплывался в парадной и обволакивал своей благодатью всё и вся. Он уже добрался до моего лежака и облизав ноздри, беззвучно пробирался во внутрь. Еще не совсем проснувшись, я открыл глаза с предвкушением чего-то, не обычного и праздничного. Да, меня разбудил именно он. Разбудил, что бы я окончательно не сгорел со стыда, проспав этот день. В ногах лежала чистая рубаха и штаны. Я выглянул из-за перегородки, отделяющей от парадной, мой с братишкой топчан, и мне в очередной раз стало неловко. Накрытый скатертью трехногий, круглый стол, уже стоял посередине комнаты, на нем красовались праздничные с васильками чашки, поднос для самовара и ещё какая-то посуда из кухонной горки. Младшие сестры тихо играли сидя под столом, как в шатре за краями свисающей скатерти. Я проскочил на кухню к рукомойнику и умывшись, пошел одеваться.
— Проснулся? Вот и ладненько, сейчас отец возвернется и каравай в пору подойдет, прозвучал голос мамы из-за печи, — одевайся давай. Натянув штаны и рубаху, я вышел к столу и заметил, что сестры одеты в чистые праздничные наряды, а в косички вплетены цветные тряпочки, как на праздник революции, от чего вели себя тихо и даже кокетливо, изображая из себя больших и умных.
Можно откинуть суету по наступлению торжественного момента и возвращение отца, все пятеро мужиков нашей деревни с раннего утра делились березовыми поленьями, которых по причинам отсутствия мужиков у многих не было, а они в тот день были нужны к каждой печке.

Пик момента насупил, когда в дверном проеме передней после волнительной возни у печи, появилась мама, у которой в руках на разделочной доске покрытой белым рушником с незатейливой вышивкой красовался пузатый каравай. Он был необычайного светло-коричневого цвета присыпанный мучной пудрой. Помнится, меня это немного разочаровало, я был уверен, что он должен быть безупречно белым, а как же? — «Беляшка» же. На маме была праздничная светлая отцова рубашка, поверх которой, фартук с голубыми, как и на чашках, васильками. Она была очарована результатом своего труда, и не отрывая от каравая взгляда:
— Ну, вот и дождались, сказала она, поднося каравай к столу, думала, что и отведать больше не доведется, теперича и помереть не страшно, и по её лицу потекли слезы умиления.
— Ты давай мать, ставь на стол, в центр ставь, хлеб он всему голова и мысли эти выкинь, жизнь то она вон только и начинается, ишь как дышит, груди не хватает аромат вобрать – спокойно, и несколько важно подытожил отец.
Мама опустила каравай на стол и не присаживаясь протянула отцу, нож.
— Ну хозяин, починай, угощай семейство.
Отец встал и приняв нож, выдохнув:
— Дай Боже эту работу каждый день твой делать.
Все заворожено смотрели на то, как нож, проминая верх каравая, с неким чудным хрустиком, плавно погружался в его мякоть и легко делил его на части. Отец резал каравай как торт, на красивые пышные треугольники, от которых исходил ароматный сладкий парок.
Закончив с нарезкой, отец аккуратно подал каждому по теплому, даже немного обжигающему куску белого хлеба. В нутрии он оказался именно, таким как я его и представлял, белым, ноздрястым и благоухающим невероятно притягивающим ароматом. Взяв одной рукой кусок каравая, а ладонью другой, поддерживая его остренький край, все ждали слов отца. Он налил из стоящей на столе бутылки с длинным горлышком прямо в чашку самогонки, окинув всех взглядом:
— За хлеб!, что бы он всегда был на нашем столе, за мир, что б всегда… Ине закончив от волнения опрокинув в один глоток, отломав от своего треугольничка маленький кусочек, положил его в рот. Качая головой:
— Давненько так себя не тешил, сподобил Господь и нам дождаться.
Откусанный мной кусочек мякиша растаял во рту, как мороженное жарким летом. Сам же кусок был большим, и хотя мама советовала, кушать с чаем, я не мог остановить себя от удовольствия ощущать его нежную, таящую во рту мякоть, а вершиной блаженства было рассасывать подпеченную корочку. Я не вдыхал, а поглощал это чудо, всем своим существом ощущая, как он растворяясь погружается в меня и растекаясь по нутру проникает в каждую клеточку моего тела. Я не закрывал глаз, но и не видел ничего вокруг. Передо мной был только уменьшающийся в руках кусок хлеба, и как я не растягивал удовольствие его поглощения, как не наслаждался самим процессом вкушения этого блага, наступил момент, когда, не без сожаления, положил в рот последний маленький остаток этой прелести.

горница

Шел тысяча девятьсот пятьдесят второй год, седьмой мирный, послевоенный год. Страна с неимоверной болью зализывала ещё ноющие, кровоточащие раны, живые, изнемогая от непосильного труда, делали всё, что бы работать за всех тех, кого прибрала война. Хороня десятками тысяч раненых и искалеченных, надрывающих сердца и пупы в нечеловеческих условиях, выжившие делали, на много больше возможного, ради светлого завтра. Но главное, главное — это был мирный год, наступало третье урожайное лето и первый послевоенный год, когда на столе, обыкновенного – простого советского человека выпадала возможность положить на стол каравай чисто белого хлеба.
Я это год помню не полной отменой сверхурочных рабочего дня, не снижением цен на мясо и молоко – это помнят городские, я запомнил его тем, что в свои неполные четырнадцать лет попробовав, ощутил вкус настоящего белого хлеба, отведал «Беляшку». И этот сладкий, кружащий голову, умиляющий душу запах свежеиспеченного хлеба всю жизнь напоминает о том, как было, что бы сравнить с тем, как стало. Бесценный запах счастья, ради которого так много сделали и так дорого заплатили.
И пусть на вашем столе всегда будет белый, пышный каравай, чтобы детские ручки всегда могли держать ароматную белую булочку. И пусть Боженька избавит Вас от всего того, что довелось пережить нам и нашим родителям.Сытной вам жизни и доброй памяти, что за всё заплачено сполна.


АрГиС

168
Да, в тылу во время войны было очень трудно, да и после войны было тяжело. Помню своего деда, у него было очень трепетное отношение к хлебу.

Народный комиссариат поисковых дел © 2018 

Все права защищены и охраняются законом. При использовании материалов ссылка обязательна. Настоящий ресурс может содержать материалы 18+